пятница, 11 апреля 2008 г.

Жил достойно

Мой отец родился в 1918 году. Прожил 79 лет, семь из них проведя в лагерях, и более сорока лет отработав в угольной промышленности. Воспитал троих сыновей. Умер, не оставив за собой долгов. Только добрую память.
Друг народа
Казалось бы, что может быть проще, чем написать воспоминания о собственном отце? О человеке, чья изначальная, природная родственность мне, как и родственность матери, не нуждается в подтверждении. В наших жилах (и из наших жил, как говорил Юлиан Тувим) текла одна кровь... Мы с отцом были не просто хорошо знакомы, мы прожили с ним бок о бок 30 с лишним лет, причём, большую их часть – под одной крышей.
Дом №3 по улице Горького в Бородине всегда воспринимался мной именно как отчий дом. Я здесь родился, здесь прошли детство и юность. В дом отца и матери я неизменно возвращался после частых отъездов. Живу здесь и ныне, уже без родителей... В комнате, выходящей окном на юг, «большой», как мы её величали (16 квадратных метров, - шутка ли?), долгие годы ютилось всё наше семейство - пять душ. А до этого, если верить семейному преданию, до самого моего появления на свет, несколько лет вчетвером жили в комнате поменьше. Наша двухкомнатная квартира до середины 60-х годов была коммунальной, как и большинство других и в нашем доме, и во всех остальных, первых «каменных» многоквартирках Бородина. В большой комнате стояла моя детская кроватка. Годы спустя на этом же самом месте – гроб матери, потом – отца.
Разумеется, я многое помню. Но задавшись целью рассказать об отце (а значит одновременно и о близких ему людях, и о происходящих вокруг них событиях), вдруг столкнулся с задачей, показавшейся мне поначалу неразрешимой. Как раз о проблеме такого рода поведала в своей книге «Как знаю, как помню, как умею» сестра известного советского поэта Владимира Луговского Татьяна Луговская: «Писать-то вроде как и не о чем!» Да, прожита долгая жизнь, в которой несомненно что-то происходило, но выделить в ней нечто такое, что могло бы привлечь читательский интерес, увы, нечего... Ничего героического, ничего авантюрного. И романтизму, как говаривал один герой М. Зощенко, никакого.
Биографию моего отца остросюжетной, конечно, не назовёшь. Сказать же, что она была типичной для того времени, для тех обстоятельств, язык не поворачивается. Но с другой стороны, общность людских судеб, их неотрывная и зачастую драматическая связь со временем, тем более таким, какое «досталось» отцу и его современникам,«осчастливленным» коренными общественными переменами, войнами, революциями и массовыми репрессиями, - это то, что не обсуждается, считаясь непреложной истиной... Всё так. И условия существования и сами судьбы людские были схожими. Однако прожил отец, если воспользоваться определением Игоря Губермана, собственную, а не навязанную ему кем-то жизнь. И лиха хлебнул предостаточно, и радостей немало испытал, потому как радости эти к себе притягивал! Он был человеком, что называется, не без затей... Никогда не впадавшим в уныние, не прячущимся от жизни, как большинство ею битых. Наоборот, отец стремился сделать свою жизнь более «событийной», и не только, кстати, свою. У него это, надо сказать, неплохо получалось, за какое бы дело он не брался. За ремонт бесчисленных соседских швейных и стиральных машинок, изготовление телевизионных антенн или комнатных обогревателей-«козлов» для друзей-приятелей. Починку электропроводки в подъезде, когда в квартирах нашего дома отрубался свет, а монтёр не спешил к месту аварии... За игру в местном духовом оркестре. Наконец, просто за разговор по душам с горя запившими знакомцами и незнакомцами.
Многим отец запомнился как оптимист, несуетный, негромкий, но явственный, «заразительный». Его приятие жизни и умение распорядиться теми малыми благами, что она ему дарила, распространялось и на других людей, согревая чьи-то души.

Враг народа
О том, что отец сидел в сталинских лагерях, я узнал, учась уже в 10 классе. Догадывался и раньше. Отец своей нелюбви к советской власти и к её сатрапам, партийным бонзам и представителям спецслужб, никогда и не скрывал. Упоминал обиняками и о годах неволи. Правда, просил домочадцев не выносить «сора из избы». Воспитанная в неволе осторожность, излишней, конечно, не была. Загреметь в лагеря за антисоветчину можно было преспокойно и в «благодушные» брежневские времена. Поэтому, наверное, о лагерном прошлом отец поведал мне, выждав годы, поняв, что я для таких откровений достаточно созрел.
Он тогда был слегка выпившим, но алкоголь, помнится, не сильно развязал ему язык. Наверняка многое отец оставил в тайне, может быть, самое страшное. Меня, признаться, поразило, что он рассказывал о своих «лагерных университетах» с улыбкой... Ещё больше поразило то, что никого не клял, не разносил в пух и прах. Ни военный трибунал, осудивший его на 7 лет лишения свободы, ни казённых, ни вольнонаёмных лагерных начальников, в чьё прекраснодушие верится с трудом. Об одном из них, кстати, калмыке Очирове, отец говорил с любовью. Этот человек (нарядчик, табельщик?) помог отцу выжить, не дал «загнуться» на лесоповале, найдя для него работу по силам.
Посадили отца по двум статьям УК Армянской ССР. Одна из них соответствовала ст. 58 -10 УК РСФСР (осуждение по политическим мотивом). В Армении, неподалёку от озера Севан он проходил службу в армии. В 1940 году 22-летний полковой оркестрант Михель Гревном, ставший позже Михаилом Гревневым, отправляется по этапу сначала на Дальний Восток, где вместе с другими зэками строит военный аэродром вблизи станции Завитая. Затем «перебирается» в Сибирь, на Решётинскую лесную зону.
После освобождения, имея на руках вместо паспорта «волчий билет», воспользовавшись рекомендацией офицера НКВД (спокойное, дескать, место, и с работой проблем не будет), едет на жительство в посёлок Ирша Красноярского края. Там, после ускоренных курсов, устраивается на шахту вначале крепильщиком, затем дежурным электриком главного щита, чуть позже машинистом подземного электровоза. Благополучному трудоустройству, как однажды не без иронии заметил отец, помогла его «широкая образованность». Он ведь до армии закончил семилетнюю школу, чем в ту пору мало кто из рабочих мог похвастать. Жил отец, как и большая часть приезжих (даже и с безупречным прошлым) в землянке. В 1949 году женился на моей будущей маме Марии. Через год они получили вполне сносную квартиру в двухэтажном бараке. Там у них родился первенец, мой брат Виктор. Но укорениться на Ирше им не было суждено.
В середине 1950 года духовой оркестр, в котором играл отец, в полном составе переехал в посёлок Бородино, где к этому времени начались более перспективные, чем на Ирше, открытые горные разработки. Музыкантов на Бородинском разрезе обеспечили работой, выделили им жильё. «Идейно выдержанная» и, что не менее важно, понятная народу, духовая музыка у советской власти была в большой чести. А музыканты – в фаворе.
Миша-барабанщик
Был ли отец хорошим музыкантом? Скорее всего, нет. Плохим? Ни в коем случае. Быть плохим он бы себе попросту не позволил. Требовательность к себе, совестливость и взыскательность на протяжении всей жизни руководили его поступками... В общем, с определённостью можно сказать лишь одно: он не был посредственностью. И в оркестре его ценили не только за исполнительскую надёжность, но также за сметливость и изобретательность. Кроме того, что отец уже по природе своей отличался любознательностью и смышлёностью (за их счёт отчасти восполнялись пробелы в образовании), он был наделён ещё недюжинным артистическим талантом. То есть играл он, может быть, и не ахти как хорошо, но публика воспринимала его если и не как виртуоза, то уж во всяком случае, как музыканта толкового. Одним словом, как настоящего профессионала. В некотором смысле он и был профессионалом, как, впрочем, и все его коллеги по оркестру. Большинство из них не имели даже начального музыкального образования, не то что среднего или тем более консерваторского. Но каждый из них имел колоссальный опыт коллективной игры и в прошлом и в настоящем. В конце концов, за свою работу они получали деньги. Впрочем, в изначальном, «гореловском» составе оркестра были и дипломированные музыканты (к примеру, пианистка, чьё имя установить мне не удалось, закончила Харбинскую консерваторию).
Были среди них и ссыльнопоселенцы, и репатрианты, бывшие работники Китайско-Восточной железной дороги, то есть те, кто в Бородине отбывал наказание, перемещённые лица и «лица, поражённые в правах». Как я понимаю, отец относился к последней категории. После лагерей ему, «клеймённому» врагу народа, отбывшему уже наказание, тем не менее на долгие годы был заказан путь не только на родину, в Белоруссию. Но и в любой крупный союзный город, не говоря уж о республиканских столицах и индустриальных центрах СССР. Первую, причём, нелегальную (то есть, на свой страх и риск) «вылазку» в «Белоруссию родную, Украину золотую» отец предпринял только в середине 60-х годов, незадолго до этого разыскав «путём переписки» своих к тому времени, увы, далеко уже не многочисленных и, кстати, не самых близких белорусских и украинских родственников. Но об этом позже. Вернёмся покуда к теме оркестровой и артистической...
Музыкант, начавший свой путь ещё в 50-60-х годах прошлого столетия, 70-летний кларнетист Владимир Вайнбергер (Карлыч), об оркестровом прошлом города вспоминает, по его же собственному признанию, с наслаждением. «Ты, Вовка, наверное, мне не поверишь, - интригующе начинает свой рассказ Карлыч, - но оркестр, в котором всю свою жизнь играл твой батька, Михаил Исакыч, был по-своему уникален. Буквально каждому из его «игроков», особенно «гореловского призыва», я готов петь... дифирамбы. Каждый из них был музыкальной личностью, каждый из них представлял из себя ещё и человеческую личность... Какие необычные жизни они прожили, какими извилистые судьбами наградил их Господь, – пером не описать! Многое в их биографии покрыто тайной. Кто теперь с точностью скажет, как оказался в шахтёрском посёлке Ирша, что в 15 километрах от нас, Александр Петрович Горелов, отличный дирижёр и саксофонист, то есть исполнитель на достаточно редком в те годы инструменте? Что привело в Бородино бывшего узника немецких концлагерей, баритониста от Бога, неизлечимо больного туберкулёзом Александра Корешкова? Не знали мы тогда, какими ветрами занесло к нам твоего отца, Мишу-барабанщика, как его звали коллеги-горняки сначала по иршинским шахтам, потом по Ирша-бородинскому разрезу? Играл твой батька красиво и правильно, и как барабанщику ему здесь равных не было. Нет, конечно, он не «виртуозничал», тем более, что и ноты для большого барабана пишутся простые, - техническим мастерством на нём не блеснёшь. Но у Исакыча был изумительный, только ему присущий звук, свои исполнительские хитрости и приёмчики. У него были и коронные номера, почти цирковые... публика это особенно любила. Исакыч, к примеру, ударив войлочной колотушкой по верхней, не прикреплённой к барабану тарелке, подбрасывал её вверх (ремень тарелки, разумеется, оставался зажатым в его левой руке), и крутил-вертел ею, пока не угасал звук. Это было, наверное, озорством, но очень даже уместным. У него, безо всяких сомнений, был дар, как это сейчас именуется, шоумена... А как он, выбивая колотушкой 16-е ноты, исполняя тремоло! Для облегчения процесса Исакыч тогда использовал оба конца колотушки, - он, как ты, наверное, помнишь, не только в оркестре, но и на разрезе славился своими рационализаторскими разработками и изобретениями... Но главным достоинством игры твоего отца было творческое осмысление партитуры. Исакыч играл не механически, не бездушно, как метроном. Он чётко и в то же время гибко держал ритм и темп. Можно сказать, очеловечивал партитуру, оживлял её нюансами. Любил твой отец музыку – это факт. И, что ещё важнее, понимал её.»
Отец не был универсальным музыкантом. Но когда в том возникала потребность, играл и на малом барабане и на медных инструментах, альт-горне и «тенорушке»; много лет кряду дул в эсную тубу. Оставаясь, по-существу, всю жизнь на вторых ролях, отец нисколько от этого не страдал. В нём, кажется, не было никаких амбиций. Он просто делал, как умел своё дело. И не гордился, как я помню, своими достижениями. Он получал от работы удовольствие, а результатами – любовался. Кстати, любил прихвастнуть, похвалить себя. Но только в узком кругу, только среди людей посвящённых, понимающих, что Исакыч так забавляется, что это такая игра. Игра, в которую он играл всю жизнь.
Святая фамилия
Отец родился на Украине, в г. Днепропетровске, но ещё младенцем был перевезён в Белоруссию, в г. Могилёв, где и закончил русскую школу. Там же, при фабричном училище получил первую свою профессию механика ткацкого (или швейного) производства. Но самые его яркие детские впечатления связаны с пребыванием в доме деда Грейнома в местечке Дашковка, расположенном на берегу Днепра. Это местечко и было его подлинной малой родиной. Туда он памятью и в мечтах возвращался всю жизнь.
Мать свою Бейлю Черкасскую (отчество неизвестно) отец почти не помнил. Видимо, она умерла, когда он был ещё совсем мал. Немногим больше помнил отца Исара Грейномовича. Судя по всему, семья была из самых простых. Мать - домохозяйка. Отец – рабочий на фабрике, кажется, обувной. И всё. Никакой больше информации, кроме «антропометрической». «Роста твой дед был большого, - рассказывал мне отец, - лицом привлекателен, смугл, нос имел прямой, без еврейской горбинки, волосы чёрные, волнистые, густые...» В войну немцы истребили большую часть семьи. И моего деда Исара, и его дочь, мою тётку Фиру (Эстер), работавшую управляющей в одном из банков Могилёва или Волчанска. Погиб в войну и единственный брат отца Миша, курсант лётного училища. В живых из Гревномов остались немногие: дядька, три двоюродные сёстры и брат. Найти их было непросто, ибо после войны обзавелись они более русской, а значит, на их взгляд, менее опасной, фамилией Гривневы.
Изменил фамилию и отец. Хотя, скорее всего, не сам изменил, а люди государевы, писаря и паспортисты, исправившие его «неправильную фамилию» на «правильную». Причём, как и имя с отчеством, так и фамилию исказили они разнообразно. В итоге, у отца в документах – два варианта написания имени и фамилии (Михель и Михаил, Гревном и Гревнев) и три варианта отчества (Исарович, Исакович и Исаакович). Думаю, что именно по этой причине отец и жил и умер врагом народа, не получив от государства даже посмертной реабилитации. В Главной военной прокуратуре и прокуратуре Приволжского военного округа, с которыми я несколько лет состоял в переписке, не смогли отыскать уголовного дела человека, имеющего столько имён и фамилий. Их, бедолаг, видимо, оставили силы и терпение...
Что касается нашей настоящей фамилии. Гревном, как мне недавно сообщил по e-mail один раввин-филолог – это фамилия пражских евреев. И восходит она к древнегреческому Иероним, что означает «святое имя». Сефардийские евреи, изгнанные в Средние века из Испании и Италии, и поселившиеся в Чехии, чтобы не смешаться с прочим еврейством, назвали себя «святыми».
Отец большую часть жизни скрывал, точнее, не выпячивал свою национальность. Он был из абсолютно ассимилировавших («обгусевших» по ядовитому определению И. Губермана) евреев. Кажется, и в облике его не оставалось уже ничего еврейского. Однако ближе к концу жизни вдруг проступили явные семитские черты. А незадолго до смерти он в забытьи заговорил на идиш.
На работу как на праздник
Отец не работал только последние 3 года жизни. Если бы не инсульт, и последовавший за ним парез (результаты встречи с подонками, избившими и ограбившими его), и жил бы отец, и работал ещё долгие годы. Запас прочности был в нём велик. Уйдя на пенсию с разреза «Бородинский», он сразу же устроился в ДК «Угольщик», перепробовав себя за 14 лет в разных профессиях, от столяра и электрика парковых аттракционов до сторожа и разнорабочего. Находил, чем заняться и дома, – никогда не бездельничал. Ещё в молодости взял на себя дворницкую обязанность, о чём его, естественно, никто, ни соседи, ни коммунальные начальники не просили. И нас, троих своих сыновей, сызмальства приучил к труду... Согласитесь, что пилить брёвна, колоть дрова или, положим, разгружать машину с углём – дело, в общем, нехитрое, но получать от него удовольствие, или по-крайней мере, не тяготиться им – задачка не из лёгких. Для нас работа по дому (в огороде, на картофельном поле и т. д.) не была обузой. Нами руководил опытный педагог-организатор. Он нас не воспитывал, не менторствовал, не «читал морали». Просто брал в руки топор (зубило с молотком, рубанок, лопату, метлу... что угодно), и показывал класс! Втягивал нас в соревнование друг с другом и с самим собой.
После двух недель отпуска отец начинал тосковать по делу, по своим друзьям и коллегам. Надо сказать, что недостатка в друзьях-товарищах он не испытывал никогда... Как они умудрялись не надоесть друг другу, встречаясь практически каждый день? И на работе и дома. И ещё один вопрос меня и веселит, и мучит. Как эти здоровенные мужики, машинисты экскаваторов и электрики, помещались в нашей крохотной кухоньке с необъятных размеров печью?
Папаня после смены приводил целую ватагу добычников, крича матери с порога: «Маруся, принимай гостей!» И Маруся, пока мужики мыли руки, по-быстрому накрывала на стол: квашенная капуста с клюквой, огурцы с собственного огородика, сало, варёная картошка. И «фирменный» мамкин квас, за который гости её особенно хвалили. Мама, к слову сказать, не ворчала на отца за его хлебосольные замашки (а жили мы, прямо скажу, бедновато), - уважала отцовых коллег. Тем более, что всё это были люди обстоятельные и обходительные, не пьянь, не бузотёры. Непременным участником застолий, кстати, был и начальник Добычи (точнее, в разные годы – разные начальники... после смены дружно посылавшие субординацию на три советских буквы). Пили много... выпить рабочий класс был и тогда не дурак. Разговоры же вели исключительно (любимое отцовское словечко) о работе.
Преданность работе, увлечённость ею - это «родовые черты» многих и многих людей той далёкой поры. Отец просыпался в 6 утра, не спеша брился, пил чай. Мама в это время собирала ему сумку с едой... И так каждый день. Отец буквально «пропадал» на Добыче. Отработав «в день» рабочую неделю, прихватывал ещё зачастую и ночное смены, и выходные, выезжая на аварийные вызовы. Никогда не раболепствовал перед начальниками, но никогда им в случае нужды и не отказывал. Приедет ночью механик, разбудит отца: «Исакыч, выручай!» Отец молча оденется, и всё - до утра его дома не жди. Будет возиться с «приболевшей» техникой до полного излечения. Будучи простым электрослесарем 5 разряда, отец на Добыче считался одним из лучших диагностов. Его и вызывали в «клинически» сложных случаях, когда отказывало электрооборудование, и дипломированные наладчики терялись в догадках – отчего... Годами позже об этом с благодарностью вспоминали бывшие отцовы командиры, в ту пору молодые инженера Изот Мелентьев и Владимир Ерахтин. Последний, уча курсантов премудростям экскаваторной профессии, говорил: «Михаил Исакович знал принципиальную электросхему экскаваторов лучше, чем машинисты. Более того, он её... чувствовал! В общем, был с электричеством на ты.» Интересно, что за 30 лет работы в горной промышленности отец так и не выбился в начальские любимчики. Не было у него никаких преференций, не было званий и медалей. Два раза, уже перед самой пенсией «вывешивался» на Доску почёта. Много раз, правда, вручались ему почётные грамоты, иногда вместе с денежным вознаграждением в 20-25 рублей. Он и этому был доволен.
Но особое довольство вызывали у отца некоторые записи в трудовой книжке. Такая, например, 1967 года: «Вознаграждён за рацпредложение по ремонту автоматов... щита». Или такая, 1968-го: «За рацпредложение по электроподогреву экскаваторного ковша вознаграждён денежной премией...» Конечно, не все батькины, как он их называл, «рацухи», отмечены в трудовой. Да и не все вознаграждены. Их было очень много. Он часами рассказывал приходящим ко мне в гости друзьям о своих новациях и усовершенствованиях. Экономящий уйму времени и сил «хитромудрый» нож по разделке неподъёмных высоковольтных кабелей применяется на предприятиях угольной промышленности до сих пор.
«Всё пьёте, сволочи?»
Не только мне, но и многим моим друзьям памятна эта батина фразочка. Так с улыбкой он обращался к нам (разумеется, далеко уже не школьникам), «застукав» за распитием вина. Слово «сволочи» было одним из самых популярных в его лексиконе. Но употреблял он его подчас, аттестуя в высшей степени достойных людей, причём восхваляя их, восхищаясь ими! (Помните хрестоматийное, «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!») Обозвав нас ласково «сволочами», отец присаживался к нам за стол... никогда не пренебрегал предложением выпить и поговорить с нами. Познакомившийся с отцом, когда тому было за 70, Андрей Эдигаров вспоминает: «Дядя Миша был мне как друг. Лёгкий на подъём, он с удовольствием выезжал со мной на природу, где мы подолгу беседовали... Замечательным собеседником, умницей был Михаил Исакович. Но, главное, душевным человеком... Мог не просто приободрить – к жизни вернуть. И юмор у него был своеобразный, точный, но неколючий.»
Что правда, то правда. Рассказчиком папаня был, можно сказать, прирождённым. Когда он вспоминал о своём белорусском детстве, соседи, присевшие на скамью поболтать о том о сём, слушали его, затаив дыхание, смеясь до упаду рассказам про мальчишеские шалости. Но коронными номерами были оркестровые «хохмы» (по нынешнему «приколы»), которые он показывал в лицах - это он исполнял даже на бис. Самой жестокой из этих хохм была история с слабовидящим баритонистом Виталием М., которому перед концертом приклеивали к линзам очков окурки от папирос, и тот этого долго не замечал. Зал же умирал со смеху! Менее жестокая хохма связана с дирижёром Гореловым. Во время концерта вспотевшему от работы маэстро, отец любезно предложил снять пиджак, зная прекрасно, что под пиджаком нет ничего, кроме манишки («передничка» от рубашки) и манжет. Горелов и снял, обнажив к удовольствию зрителей, мохнатую спину. На торжественном концерте, посвящённом 40-летнему юбилею Великой Октябрьской революции, отец из оркестровой ямы подсказал парторгу разреза, выступавшему с докладом, и забывшему, какую революцию они отмечают: «Великую французскую!» Тот подхватил, и зал, естественно, упал и не встал. Парторг, видно, сволочью не был – отца за эту шалость не преследовал.
Нешуточные шутки
В моём дневнике есть запись, помеченная мартом 1991 года: «Отец предлагает с ним отобедать. Блюдо единственное - жаренное сало. Отказываюсь, возмущаясь: «Как ты можешь мне это предлагать? Как ты сам это можешь есть?» Батька с аппетитом принимаясь за «богопротивную» пищу, отвечает: «Ну что ж... Ваша нация не ест сала, а наша ест.»
Меня он неизменно называл Вовчиком-ковчиком. Ласково. Я, как последыш, был в семье на особом положении, привилегированном. Меня, в отличие от братьев, отец никогда не стегал ремнём. Но никогда и не превозносил. О моих талантах, к примеру, отзывался с обидным на мой тогдашний взгляд юмором, возразив однажды похвалившим меня гостям: «Вы говорите, что Вовчик – музыкант, и что у него пальцы скрипача. Скорее уж – щипача (то есть вора-карманника. - В. Г.), чем скрипача!» Вообще же, надо сказать, отношение к юмору у папани было особое. Строгое.
Старший брат Виктор, прочитавший этот очерк в рукописи, согласился, что отец в нём похож на себя. «Но извини, - заметил брат, - какой-то он у тебя вышел... однобокий, едва ли не иконописный. А ведь папка временами был и суров, и крут. Уже в преклонном возрасте порвал со своим лучшим другом Николаем Новосадом. И знаешь из-за чего? Дядя Коля позволил себе антисемитскую шутку, причём сделал это прилюдно.» Вспомнил Виктор ещё об одной шутке, направленной против отца. Произошло это в начале 70-х. Пошёл тогда на отца с ножом одуревший от пьянки сосед Виктор Д. Отец разоружил нападавшего, закрыв выкидуху прямо в его ладони. После этого остановил кровь и вызвал скорую.
А вот поступок, многим кажущийся необычным. Было это за 4 года до отцовой кончины. Стоял он в очереди за молоком, с бидончиком, как и полагается. И очередь была такой же, как полагается, огромной, душной, нервной. В какой-то момент отец почувствовал, что кто-то шараборится в его кармане – деньги вытягивает, а чуть позже увидел спину спешно покидавшего очередь мужика. Проверил карман. Кошелька нет. Тихонько вышел из магазина. Без молока, конечно. Дома поматерился немного, с тем и успокоился... «Пап, - спрашиваю его, - чего ж ты ничего не предпринял... Хотя бы «Караул, грабят!» закричал!»
Отец на это ответил, как отрезал: «Верещать по-бабьи? Это мужчины недостойно.»